Уже почти вечер. Через несколько дней после моей схватки с жаждой мы с Зайдом добираемся до небольшого заброшенного оазиса, где решаем остановиться на ночь. Под лучами заходящего солнца песчаные холмы с восточной стороны переливаются светом, словно россыпь агатов с непрекращающейся игрой пастельных теней и тусклого отражения света; их тона настолько изысканны, что даже взор, кажется, покушается на них, когда тянется за едва заметным потоком теней навстречу полумраку надвигающихся сумерек. Всё ещё ясно видны перистые кроны пальм и наполовину скрывшиеся за ними низкие, невзрачные дома с садовыми ограждениями; и ещё слышно пение деревянного ворота над колодцем.

Мы укладываем наших верблюдов наземь в пальмовом саду недалеко от деревни, снимаем тяжелые седельные вьюки и освобождаем горячие спины наших животных от седел. Вокруг незнакомых странников собралось несколько сорванцов, и один из них, мальчишка с большими глазами в оборванной рубахе, предлагает показать Зайду место, где можно набрать дров; они вдвоем уходят, а я тем временем веду верблюдов к колодцу. Я опускаю кожаный ковш, а когда поднимаю его полным до краев, то замечаю, как к колодцу подходят несколько женщин из деревни, чтобы набрать воды в медные тазы и глиняные кувшины, которые они несут на голове, слегка согнув вытянутые вверх руки, как бы удерживая в равновесии свою ношу и одновременно придерживая уголки покрывал в поднятых, словно порхающие крылья, руках.

— Мир Вам, странник, — говорят они.

— И вам мир и милость Господа, — отвечаю я.

Все они в чёрных одеяниях, а их лица, как это свойственно бедуинкам и деревенским женщинам в этой части Аравии, не покрыты, что позволяет увидеть их большие чёрные глаза. Несмотря на то, что не одно поколение их предков обосновалось в оазисе, они не утратили ненаигранные манеры кочевников. В их движениях видна ясность и решительность, а в осторожной сдержанности нет какой-либо стеснительности. Они молчаливо принимают от меня колодезную веревку и наполняют воду для моих верблюдов, точно как та женщина у источника, которая четыре тысячи лет назад помогла слуге Авраама, когда тот прибыл из Канаана в Падан-Арам за невестой из своего народа для Исаака, сына своего господина.

Он опустил верблюдов на колени у колодца с водой за пределами города. Это было под вечер, в то время, когда женщины обычно выходили черпать воду.

Он сказал: «Иегова, Бог моего господина Авраама, пожалуйста, сделай для меня сегодня то, о чём я попрошу, и прояви любящую доброту к моему господину Аврааму. Вот, я стою у источника, и дочери жителей этого города выходят черпать воду. Пусть же будет так, что девушка, которой я скажу: „Опусти, пожалуйста, кувшин, чтобы я мог напиться“ — и которая скажет: „Пей, и твоих верблюдов я тоже напою“, и будет той, которую ты назначил для твоего слуги, для Исаака. Так ты покажешь мне, что проявляешь преданную любовь к моему господину».

Не успел он договорить, как увидел, что из города с кувшином на плече вышла Ревекка… Девушка была очень красива, она была девственницей и ещё не имела близости с мужчиной. Она спустилась к источнику, наполнила кувшин и стала подниматься.

Слуга сразу же побежал ей навстречу и сказал: «Прошу тебя, дай мне глоток воды из твоего кувшина». Она сказала: «Пей, мой господин» — и, быстро опустив кувшин на руку, дала ему пить. Напоив его, она сказала: «Я буду черпать воду и для твоих верблюдов, пока они не напьются», — и, быстро вылив всё из кувшина в поилку, стала снова и снова бегать к колодцу за водой и начерпала для всех его верблюдов.

Эта библейская история проплывает в моем сознании, в то время как я стою со своими двумя верблюдами перед колодцем небольшого оазиса посреди песков Большого Нефуда, уставившись на женщин, принявших из моих рук колодезную веревку и набирающих воду для моих животных.

Земля Падан-Арама далеко, как и времена Авраама, но эти женщины, чьи полные достоинства телодвижения способны вызывать воспоминания, стирают любые расстояния и измерения, будто четырёх тысяч лет и вовсе не было.

— Да благословит Господь руки ваши, сестры мои, и да сохранит вас.

— Да будете и Вы под защитой Господа, странник, — отвечают они и снова обращаются к своим кувшинам и тазам, чтобы наполнить их водой для дома.

* * *

Вернувшись к месту нашей стоянки, я опускаю наземь наших верблюдов и стреножу им передние ноги, чтобы они не потерялись ночью. Зайд уже развёл костер и занялся приготовлением кофе. Вода закипает в высокой бронзовой турке с длинным изогнутым носиком; такая же турка чуть меньших размеров стоит наготове у локтя Зайда. В левой руке он держит огромную плоскую железную ложку с рукояткой длиной два фута, в которой он на медленном огне обжаривает горстку кофейных бобов, поскольку в Аравии кофе готовят только из свежеобжаренных бобов. Как только бобы слегка потемнеют, он помещает их в бронзовую ступку и начинает усиленно толочь, а потом переливает немного кипятка из большой турки в маленькую, высыпает в неё молотый кофе и ставит её у огня, чтобы он медленно заварился. Когда напиток уже почти готов, он бросает в него несколько семян кардамона, чтобы добавить ему горечи, потому что, как говорят в Аравии, хороший кофе должен быть горьким, как смерть, и горячим, как любовь.

Но я ещё не готов полностью насладиться своим кофе. Уставший и потный, после долгих жарких часов в седле, в грязной одежде, прилипшей к телу, я просто жажду искупаться; и поэтому я снова направляюсь к колодцу под пальмами.

Уже стемнело. Пальмовые рощи опустели; лишь где-то вдали, там, где стоят дома, слышится лай собаки. Я сбрасываю с себя одежду и спускаюсь в колодец, цепляясь руками и ногами за выступы и трещины каменной кладки, держась за веревки, на которых подвешены бурдюки, и погружаюсь в тёмную воду. Вода холодная и достает мне по грудь. В темноте рядом с собой я замечаю верёвки, туго натянутые под весом погруженных в воду больших бурдюков, из которых днём поливают плантацию. Под стопами ног я ощущаю тонкую струю воды, которая пробивается вверх из источника под землей и медленно наполняет колодец. Непрекращающаяся струя вечного обновления.

Над моей головой ветер облетает вокруг колодца, и его гул тихим эхом отдаётся внутри, словно шум морской раковины, приставленной к уху, крупной гудящей морской раковины, наподобие той, которую я так любил слушать в доме отца много лет тому назад, будучи ребёнком, едва достававшим до края стола. Я прижимал раковину к уху и никак не мог понять, она издавала этот звук постоянно или только тогда, когда я подносил её к уху. Он звучал независимо от меня или же существовал только в моём слуховом восприятии? Сколько раз я пытался перехитрить морскую раковину, отдаляя её от себя до тех пор, пока гул не стихнет, а потом резко приставляя её к уху, но шум снова был на месте — мне так и не удалось узнать, был ли в ней этот шум, когда я не прикладывал её к уху.

Конечно, тогда я ещё не осознавал, что пытался ответить на вопрос, над которым веками ломали голову люди, которые были намного мудрее меня: вопрос о том, существует ли «реальность» за пределами нашего восприятия или же это всего лишь продукт нашего сознания. В то время я ещё не знал этого, но теперь, оглядываясь назад, создаётся впечатление, что эта великая загадка не оставляла меня не только в детстве, но и в более поздние годы. Впрочем, наверное, время от времени, осознанно или неосознанно, этим вопросом задаётся любой мыслящий человек, потому что независимо от объективной истины каждому из нас мир представляется исключительно в той форме и в тех пределах, в которых он отображается в нашем сознании, и каждый из нас воспринимает «реальность» только в связи со своим собственным бытием. Быть может, в этом и кроется удовлетворительное объяснение тому, что человек, едва в нём зашевелится сознание, упорно хочет верить в продолжение жизни после смерти, и вера эта настолько глубока и распространена среди представителей разных эпох и народов, что её нельзя просто отбросить, как принятие желаемого за действительное. Вероятно, не будет преувеличением сказать, что оно было неизбежно вызвано самой структурой человеческого разума. Размышлять о полном прекращении своего существования, руководствуясь абстрактными, теоретическими терминами, может быть и не сложно, но отчётливо представить себе это невозможно, потому что для этого потребуется ни много ни мало отчётливо представить себе исчезновение самой реальности как таковой, говоря другими словами, вообразить небытие, а на это человеческий разум не способен.

Верить в жизнь после смерти нас научили не философы или пророки; они лишь придали форму и наполнили духовностью инстинктивные восприятия, появившиеся не позднее самого человека.

* * *

Я мысленно смеюсь над неуместностью своих спекуляций на весьма глубокие темы, в то время как я занят обыденным смыванием грязи и пота после целого дня путешествия.

Но всё же, разве в жизни всегда можно провести чёткую грань между обыденным и глубокомысленным? Что могло быть более обыденным, чем, скажем, отправление на поиски потерявшегося верблюда, и более глубокомысленным и сложным для понимания, чем близкая гибель от жажды?

Вероятно, шок, вызванный этим случаем, обострил мои чувства и указал мне на необходимость отдать себе некий отчёт и познать суть моей жизни глубже, чем я когда-либо пытался это сделать. И я снова спрашиваю себя: разве кто-нибудь способен в действительности познать смысл своего существования при жизни? Конечно же, мы знаем о том, что произошло с нами в тот или иной период нашей жизни, а иногда даже понимаем, почему это произошло, но раскрыть наше предназначение — нашу судьбу — не так просто. Ведь судьба — это совокупность всего, что двигалось в нас и двигало нами, как в прошлом, так и в настоящем, и того, что будет двигать нами и двигаться в нас в будущем, а значит, она откроется нам только в конце нашего пути, а до тех пор, пока мы всё ещё прокладываем свой путь, она должна оставаться непонятой или же понятой лишь отчасти.

Как в мои тридцать два года я могу сказать, в чём заключается моя судьба?

Когда я оглядываюсь на своё прошлое, мне иногда кажется, что я вижу жизнь двух разных людей. Но если вдуматься, разве эти два периода моей жизни действительно так непохожи друг на друга или, быть может, под внешним различием их форм и направлений всегда лежали одинаковые чувства и цели.

Я поднимаю голову и через отверстие колодца вижу круглый кусок звёздного неба. Некоторое время, очень долго, я стою неподвижно, и мне кажется, что я замечаю, как звезды медленно перемещаются, продвигаясь всё дальше и дальше, чтобы завершить одну за другой череду миллионов нескончаемых лет. Затем, сам того не желая, я размышляю о тех немногих годах, которые уже случились со мной: призрачных годах моего детства, прошедших в тепле и безопасности в городе, в котором все закоулки и улицы я знал как свои пять пальцев; и тех годах, что я прожил потом в других городах, и были они исполнены азарта, страсти и надежд, которые можно питать лишь в ранней юности; и о том, как я очутился в новом для себя мире, среди людей, чьи манеры и поведение поначалу казались нелепыми, но со временем помогли мне обрести новых друзей и снова почувствовать себя как дома; а потом я оказывался в непривычных и неизменно странных условиях, в городах, история которых стара, как человеческий разум, и степях, в которых не видно горизонта, и горах, где буйство природы напоминает о буйстве человеческого сердца, и безлюдных знойных пустынях; и мне постепенно открывались новые истины, ранее не известные мне.

Я вспоминаю тот день в снегах Гиндукуша, когда после продолжительной беседы мой афганский друг вдруг изумлённо воскликнул: «Так ты и есть мусульманин, просто ты об этом ещё не знаешь!» И другой день, когда спустя несколько месяцев я наконец и сам узнал об этом; и моё первое паломничество в Мекку, и смерть моей жены и последовавшее за ней горькое отчаяние; и постоянное пребывание среди арабов с той самой поры: годы крепкой дружбы с королевской особой, человеком, который практически из ничего своим мечом высек для себя целое государство и остановился в одном шаге от истинной славы; годы странствий по пустыням и равнинам; опасные поездки в разгар межплеменных войн среди бедуинов и ливийской борьбы за независимость; долгое пребывание в Медине, где мне удалось закрепить мои познания об исламе в Мечети Пророка; многократные паломничества в Мекку; женитьбы на бедуинках и следовавшие за ними разводы; тёплые человеческие отношения и унылые дни, проведённые в одиночестве; изысканные беседы с образованными мусульманами из разных уголков мира и путешествия по неизведанным регионам — все эти годы полного погружения в мир, далекий от смыслов и целей бытия на Западе.

Как же много лет прошло…

Все эти канувшие в лету годы теперь всплыли на поверхность, сбросили покрывала и снова зовут меня множеством голосов; и вдруг что-то ёкнуло в моём сердце, и я начал осознавать, каким бесконечно долгим был мой путь. «Ты всё время шёл и шёл, — говорю я себе, — и ты не выстроил свою жизнь так, чтобы можно было ухватиться за что-то руками, и никогда не задавался вопросом «куда?» Ты всё шёл и шёл, ты был странником во многих странах и гостем во многих домах, но так и не утолил свою жажду, и хотя ты больше не ощущаешь себя чужаком, ты так и не пустил корни».

Почему же, несмотря на то, что я нашёл себя среди людей, с которыми теперь уже разделяю одну веру, я так и не пустил корни среди них? Два года назад, когда я женился на арабке из Медины, я хотел, чтобы она родила мне сына. Благодаря сыну Талалу, появившемуся на свет спустя несколько месяцев, я почувствовал своё родство с арабами вдобавок к братству по вере. Мне хотелось, чтобы он пустил глубокие корни в этой земле и вырос с осознанием величия своего кровного и культурного наследия.

Кто-то скажет, что это достаточный повод для того, чтобы окончательно обосноваться и построить дом для себя и своей семьи. Тогда почему же мои скитания не прекращаются и я по-прежнему нахожусь в пути? Почему жизнь, которую я сам выбрал для себя, не приносит мне удовлетворения в полной мере? Чего мне не достаёт в этой среде?

Однозначно, не интеллектуальных кругов Европы. Я распрощался с ними и даже не тоскую по ним. Более того, я настолько отдалился от них, что мне становится всё труднее писать для европейских газет, чтобы заработать на жизнь; каждая статья, которую я посылаю, будто камень, брошенный в бездонный колодец: камень исчезает в глубокой тьме, не оставляя после себя даже отголоска, чтобы заверить меня в том, что он достиг цели…

Погружённый в беспокойные размышления, я продолжаю стоять по пояс в тёмной воде колодца посреди аравийского оазиса, как вдруг из моих воспоминаний всплывает голос старого кочевого курда: «Если вода стоит в водоёме без движения, она теряет чистоту и становится мутной; а если она движется и течёт, то сохраняет свою прозрачность: так же и человек во время его скитаний». И тут, словно под действием волшебной силы, все мои тревоги покидают меня. Я начинаю смотреть на себя со стороны, как обычно смотрят на страницы книги, когда хотят прочесть её, и я начинаю понимать, что моя жизнь не могла сложиться иначе. И когда я задаюсь вопросом, в чём же заключается общий итог моей жизни, что-то внутри меня говорит: «Ты решил заменить один мир другим и обрести новый мир вместо того старого, который в действительности никогда не был твоим». Мне становится до ужаса ясно, что на осуществление этого и вправду может уйти вся жизнь.

* * *

Я вылезаю из колодца, надеваю чистую длинную рубаху, которую я принёс с собой, и возвращаюсь к нашему костру, Зайду и верблюдам; я выпиваю горький кофе, который мне предлагает Зайд, и укладываюсь на землю возле костра, уже совсем свежий, чистый и согревшийся.