Я уже набрался немного сил и могу сидеть; Зайд приносит мне одно из верблюжьих седел, чтобы я мог на него опереться.

— Устраивайтесь поудобнее, дядя. Мое сердце никак не нарадуется видеть Вас после того, как я уже принялся оплакивать Вашу гибель.

— Вы были мне хорошим другом, Зайд. Чтобы я делал без Вас все эти годы, не окажись Вас рядом по моему зову?

— Я ни разу не пожалел о всех этих годах, проведённых рядом с Вами, дорогой дядя. Всё еще прекрасно помню тот день более пяти лет назад, когда получил Ваше письмо, в котором Вы приглашали меня в Мекку… Одна только мысль о новой встрече с Вами уже радовала меня, тем более что за это время на Вас снизошла благодать ислама. Как раз тогда я взял себе в жены девушку из мунтафиков, ещё девственницу, чья любовь доставляла мне чрезвычайное удовольствие. Что говорить, эти иракские девушки с тонкой талией и такой упругой грудью, — улыбаясь своим воспоминаниям, указательным пальцем он тычет в луку седла, на которое я опираюсь, — что трудно высвободиться из их объятий… Тогда я сказал себе: «Конечно, я поеду, но не сейчас; подожду ещё несколько недель». Но прошли недели и месяцы, и хотя вскоре я уже развелся с этой женщиной, сучьей дочерью, строившей глазки своему кузену, я всё-таки не мог решиться и оставить свою работу с иракским агаилом, расстаться со своими друзьями и весельем Багдада и Басры и всегда одёргивал себя: «Не сейчас, ещё немного…» Но однажды, возвращаясь из нашего гарнизона, получив очередное месячное жалование и планируя провести ночь в казарме у моего друга, я вдруг вспомнил о Вас и письме, в котором Вы рассказали о смерти рафики , да смилуется над ней Господь, и я представил, как вам должно быть одиноко без неё, и решил немедленно отправиться к вам; даже не зайдя домой за вещами, я повернул своего дромадера на Нуфуд, в сторону Неджда, и вышел в путь, сделав первую остановку только в следующем селении, чтобы купить бурдюк и немного продовольствия, и так и ехал, пока не повстречался с вами в Мекке спустя четыре недели…

— Зайд, а вы помните нашу первую поездку в аравийскую глубинку, южнее, к пальмовым плантациям и пшеничным полям Вади Биша, в пески Рании, куда прежде не ступала нога не араба?

— Как же прекрасно я помню её, дядюшка! Вам так хотелось увидеть Пустую четверть, где джинны заставляют песок звенеть под солнцем… А как насчет этих баду, живущих на её окраине, которые никогда в жизни не видели стекла и думали, что ваши очки сделаны из замёрзшей воды? Они сами были, как джинны, когда читали следы на песке, как обычно читают книгу, или определяя приближение песчаной бури по небу и воздуху с точностью до нескольких часов… А помните, дядюшка, того проводника, которого мы наняли в Рании, сущего дьявола бадави, которого вы чуть не пристрелили за то, что он хотел бросить нас посреди пустыни? Помните, как он взбесился из-за этого аппарата, с помощью которого вы делали картинки?!»

Мы вместе смеемся над приключениями, которые остались так далеко в прошлом, хотя тогда нам было точно не до смеха. Мы были в шести или семи днях пути к югу от Эр-Рияда, когда того проводника, фанатичного бедуина из поселения ихванов в Эр-Райне, охватил приступ гнева, когда я объяснил ему предназначение своей камеры. Он перепугался из-за столь языческого запечатления его изображения и готов был бросить нас прямо там. Я и сам был не прочь избавиться от него, не будь мы тогда в незнакомой Зайду и мне местности, где мы наверняка потерялись бы, останься мы там одни.

Сперва я попытался уговорить нашего дьявола из пустыни, но безуспешно; он упрямствовал и развернул своего верблюда в сторону Рании. Я разъяснил ему, что он поплатится жизнью, если обречёт нас на неминуемую гибель от жажды. Когда же, несмотря на моё предупреждение, он припустил своего дромадера, я навёл на него ружьё и полный решимости пригрозил выстрелить. По всей видимости, именно это в конечном итоге перевесило опасения нашего друга касательно его души. Поворчав немного, он согласился довести нас до ближайшего крупного населенного пункта, который находился примерно в трёх днях езды, где бы мы смогли обратиться за решением нашего спора к кадию. Мы с Зайдом обезоружили его и по очереди дежурили ночами, чтобы не дать ему ускользнуть.

Кадий из Куваийи, к которому мы обратились несколько дней спустя, сначала вынес решение в пользу нашего проводника, потому что, как он сказал, «позорно заниматься изображением живых существ». Он опирался на ошибочную интерпретацию слов Пророка, мир ему и благословение Аллаха, и многие мусульмане до сих пор убеждены, что изображение живых существ запрещено, хотя в исламском праве этот запрет не является таким безусловным. Тогда я показал кадию открытое письмо короля «всем эмирам страны и каждому, кто ознакомлен с содержанием настоящего письма», и лицо кадия вытягивалось, пока он читал его: «Мухаммад Асад — наш дорогой гость и друг, и каждый, кто окажет ему уважение, окажет его и нам, а каждый, кто будет враждебен к нему, будет считаться враждебным и к нам…» Слова и печать Ибн Сауда произвели магический эффект на грозного кадия, и в конце концов он решил, что «при определённых обстоятельствах» создание изображений может быть разрешено… Тем не менее мы отпустили нашего проводника и наняли другого, чтобы он сопроводил нас в Эр-Рияд.

— А помните, дядюшка, как мы гостили у короля в Эр-Рияде и вам так не понравилось, что старые конюшни при дворце были заполнены новыми блестящими автомобилями… и как король проявил к вам своё великодушие?

— А помните, Зайд, как он поручил нам выяснить скрытые мотивы взбунтовавшихся бедуинов и как мы ехали на протяжении многих ночей, прокрались в Кувейт и в конце концов узнали правду о ящиках с блестящими новыми риалами и винтовками, которые поступали мятежникам по морю?

— А другую миссию, дядюшка, когда Сайид Ахмад, да продлит Господь ему жизнь, отправил вас в Киренаику, как мы тайно переправились в Египет в дау и как мы добрались до Джабаль аль-Ахдара, проскользнув мимо итальянцев, да проклянет их Господь, и присоединились к моджахедам во главе с Омаром аль-Мухтаром? Какие захватывающие были времена!

Мы продолжаем напоминать друг другу о тех многих днях, бесчисленных днях, которые мы провели вместе, и наше «а помните? а помните?» уносит нас в глубокую ночь. Костер постепенно гаснет, и только несколько головешек продолжают тлеть. Лицо Зайда постепенно сливается с полумраком и уже само постепенно становится воспоминанием в моих отяжелевших глазах.

В звёздной тиши пустыни с ласковым тёплым ветерком, играющим рябью песка, образы прошлого и настоящего сначала переплетаются, потом снова расходятся, взывая друг к другу удивительным голосом, пробуждающим воспоминания давно минувших дней, возвращающим меня в первые годы моего знакомства с Аравией, в моё первое паломничество в Мекку и во мрак, поглотивший те ранние годы — смерть женщины, которую я любил, как не любил никого, и которая теперь покоится в земле Мекки, под обыкновенным камнем без надписи, обозначающим конец её дороги и начало моей новой: конец и начало, зов и эхо, странным образом переплетённые вместе в скалистой долине Мекки…

* * *

— Зайд, а кофе больше не осталось?

— Как прикажете, дядюшка, — отвечает Зайд. Он не спеша поднимается, держа высокую узкую бронзовую турку в левой руке и две маленькие звенящие чашечки в правой: одну — для меня, а вторую — для себя. Сначала он наливает немного кофе в одну и протягивает мне. Его глаза смотрят на меня из тени красно-белой клетчатой куфийи таким значительным взглядом, будто дело обстоит намного серьёзнее, чем обычная чашка кофе. Глаза его — глубокие с длинными ресницами, суровые и грустные в состоянии покоя, но всегда готовые молниеносно залиться весельем — говорят за сотню поколений, проживших в пустыне и на свободе; глаза человека, чьих предков никто никогда не эксплуатировал и сами они никого не эксплуатировали.

Но самым прекрасным в нём были его движения, безмятежные, знающие свой собственный ритм, лишённые всякой спешки и нерешительности; их чёткость и расчётливость напоминали созвучие музыкальных инструментов в прекрасно слаженном симфоническом оркестре. Бедуинам свойственна такая манера движений; в них передается изреженность пустыни. Ведь не считая нескольких городов и селений, жизнь в Аравии так мало отливается руками человеческими, что природа с присущей ей строгостью заставила человека избегать любого рассредоточения в поведении и свести все действия, продиктованные его волей или внешними факторами, к определённому минимуму чётко обозначенных базовых форм, которые сохранились без изменений на протяжении бесчисленных поколений и со временем приобрели спокойную твёрдость кристаллов; и эта передающаяся по наследству простота движений сегодня явственно просматривается и в жестикуляции настоящих арабов, и в их отношении к жизни.

— Скажите мне, Зайд, куда мы отправляемся завтра?

Зайд смотрит на меня с улыбкой:

— Куда же ещё, дядюшка? Разве не в Тейму?

— Нет, брат, я хотел побывать в Тейме, но больше не хочу этого. Мы отправляемся в Мекку.